Первые инициации

Первые инициации

Леонид Клейн: «Я особенно не хулиганил в детстве. О чем, вероятно, жалею»
19.02
Мои дедушки и бабушки, как со стороны отца, так и со стороны матери, приехали из Америки после начала кризиса там в 20-х годах. Никакой информации о том, что происходило в Советском Союзе, не было. Люди ехали с таким американским взглядом на будущее: будет работа, 1656041_667990183247502_1631004479_n_1.jpgбудет и жизнь. Работа нашлась, а жизнь специфическая сложилась. Маминого папу посадили в тюрьму — уже после войны, в 1948 году, — как американского шпиона. В рамках борьбы с «безродными космополитами». За ним пришли ночью, бабушка стала с дедом прощаться на английском, а энкавэдэшник сказал: «Прекратите говорить на своем еврейском языке». Бабушка плакала, и энкавэдэшник сказал: «Что вы плачете? Он через 25 лет вернется». На следующий день бабушку выгнали с работы, и девять лет она была без постоянной работы, металась по всей стране, чтобы устроиться, но как только выяснялось, что у нее муж посажен, в работе ей отказывали. До этого они работали с дедушкой в институте Мориса Тореза. Ей, конечно, предложили отказаться от мужа, но она этого не сделала и лишилась штатной работы. Мир не без добрых людей, они жили в общежитии института иностранных языков в Петроверигском переулке, там, собственно говоря, воспитывалась моя мама и обе мои тети. Дедушка отсидел до смерти Сталина и был выпущен в первом эшелоне политических. Перед ним потом лично извинялись, на Лубянку возили, просили нигде не упоминать в анкетах о том, что он сидел. Он сидел вместе с Каплером, который вел потом «Кинопанораму».
 
Бабушка не выучила русский язык, потому что был востребован ее английский. Хотя читала и писала, могла читать любую литературу на русском языке, но говорила с ошибками. Семейное предание хранит частный инсайд-словарь: когда она увидела корову, которая отстала от стада, сказала: «Корова заблуждалась». Когда видела, как дружно живут родители, говорила, что «Вики и Джозеф живут, как два голубцы». И когда она писала кому-то письмо, какой-нибудь своей приятельнице, по-русски, она сомневалась, что ставить после “ц”, “и” или “ы”, — она меня спрашивала: «Леня, it’s “и” or sixty one?” Она была прекрасной, вела дневник до последних дней своей жизни, была в сознании. Когда уже умирала, до последнего читала статьи в «Коммерсанте» про какого-то русского генерала, который был взорван в Чечне, лежал в коме, и очень переживала о нём.

Мы ехали из Таллина в Пярну, и вдруг бабушка рассказала нам про дедушку. А мама — как с ней прекращали дружить. Это шло больше по ведомству героической истории семьи, а не того, какой Советский Союз был плохой. После я подошел к окну в этой электричке, которая неслась, открыл его и высунул голову. Чтобы подышать. И ехал довольно долго вот так.

Мама — это забота и тепло. Мне очень нравилось болеть — тут одеяла, и чай теплый, и что-нибудь вкусное, и обед на подносе, и пластинки — эти сказки, которые все мы с детства помним, — «Почему заяц спит с открытыми глазами», «Бременские музыканты», «Конек-горбунок» — можно было слушать часами. Мама работала многие годы, преподавала английский язык в инязе. Слава богу, она жива-здорова, до сих пор дает частные уроки английского. Она веселая, очень оптимистичная. А папа — он больше про модель мира, я с ним играл в поезда, он сам, видимо, увлекался, потому что приносил гэдээровскую железную дорогу, и у меня скопилось в результате огромное количество рельс, вагончиков. Как-то к новогоднему представлению в школе нужно было облачиться в пирата, и папа вырезал мне из дерева пистоль! Он выглядел как настоящий! С невероятной гладкой, закругленной ручкой, покрытый лаком, дуло было из лыжной палки сделано.

Моя сестра — Аня Антопольская — была для меня авторитетом, паровозом, который тянул нас.
Она всегда меня защищала. Она была человеком очень принципиальным, упрямым, несколько раз поступала в МГУ, и каждый раз по какой-то причине ее не брали — то ли это был фоновый антисемитизм, то ли она действительно не набирала баллы. Думаю, что там было и то и другое. В результате она в какой-то момент круто изменила свою судьбу и профессию, она обратилась в иудаизм и уехала в Израиль, живет на оккупированных территориях, стала очень известным общественным деятелем, создала организацию, которая называется «Место встречи». Они принимают новых репатриантов, знакомят со страной, рассказывают об иудаизме. Пытаются быть действительно точкой пересечения правых и левых, религиозных и умеренных, стремятся как бы сшить разорванное израильское общество. Она живет под Иерусалимом, в поселке Нокдим, где живет нынешний министр иностранных дел Израиля Либерман, они соседи.

Город Пярну в Эстонии для меня, сестры, всей нашей семьи стал очарованным местом. Мы туда ездили с родителями на три месяца. Они были убеждены, что детей не нужно отправлять насильно в пионерский лагерь, особенно если дети этого не хотят, — я очень за это благодарен. А в Пярну, в отличие, понятно, от Сочи, собиралась московско-питерская еврейская интеллигенция. Как вообще в Прибалтике. Мы снимали домик, он был для нас как настоящая дача, недалеко от моря, с заведенным на несколько лет распорядком дня. Детский библиотечный формуляр сохранялся из года в год, и это уже само по себе просто влюбляло в эту библиотеку. Я до сих пор с трепетом вспоминаю и запах книжных полок и трёх прекрасных библиотекарш, эстонок. В Пярну действительно была огромная детская колония. Было с кем дружить, было против кого дружить. У нас существовала даже своя денежная система, которая строилась на металлических крышечках от разных алкогольных напитков. От коньяка одного достоинства, от ликера — другого, я не разбирался в названиях — определял по цвету крышечек. Мы устраивали футбольные дни, много играли, общались. Нам порой, раз в сезон, родители устраивали день свободы. С утра, взяв у них пять рублей, добавив свои сбережения, мы отправлялись роскошествовать: объедались мороженым, даже сами обедали в ресторане. Родители говорили: «Если вы хотите купаться в этот день, то должны где-то рядом с нами разместиться. Мы, конечно, вас не знаем, вы — взрослые в этот день». Естественно, мы купались на диком пляже, не говоря ничего им.

Многие люди, которые были на пярнуском пляже, оказались позже на пляже в Хайфе. Наша семья не уехала, хотя предпосылок было более чем достаточно. Я очень рад, что родители не уехали. Мне кажется, последние двадцать с чем-то лет, в России, все-таки удивительные.

В семье меня ласково называли «книголюб несчастный». Когда мы болели, папа читал нам с сестрой книжки перед сном, а мама читала стихи наизусть. Дома был культ книги, а я был единственным человеком, который его не разделял. Моя сестра читала запоем, я — вымучивал страницы какого-нибудь «Гулливера» ужасного и не понимал, зачем это нужно.

В литературном кружке дворца пионеров была фронда. Его вёл Александр Архангельский — ныне известный журналист и телеведущий. В этой замечательной комнате 5-12 висел портрет Марины Цветаевой! Мы читали стихи при свечах, обсуждали Пастернака и Мандельштама. Стихотворение, состоящее из двух строф, мы могли обсуждать полтора часа! Мы ездили в дом-музей Пришвина, в Переделкино, мы читали пришвинские дневники, стихи Заболоцкого. Учились формулировать мысли, эмоции. Тетрадку из этого литературного кружка, небольшой блокнотик, я хранил долгие годы.

Помню, написал какую-то повесть про поступок мальчика-комсомольца,
честный поступок против подлого мальчика: подлый мальчик был блатной, в заграничных джинсах и занимался модным горнолыжным спортом. В кружке обсуждали её, помню, как издевались над автором рафинированные кружковцы, тогда стало понятно, что я — не писатель.

«Житейские воззрения кота Мурра» произвели на меня сильное впечатление в детстве. Я даже хотел написать финал этого романа. Как известно, Гофман его не окончил. Я пытался, но не получилось. Не мог читать Горького никогда. Мне это казалось чем-то неестественным, диким, схематичным, придуманным. Никогда не верил «Сказкам об Италии», «На дне» — ничему. В школьном возрасте я зачитывался, действительно зачитывался романом «Что делать?», и меня страшно интересовали эти образы. Я понимал, конечно, что это все очень идеологично, но тем не менее.

Помню невероятное раздражение после фильма «Белый Бим Черное ухо». Я подумал, что это слезы на пустом месте. Весь этот фарс по поводу собаки выглядел в моих глазах надутым, и до сих пор так. Мне как-то представляется, что нам есть кому посочувствовать в этом мире, кроме собак.

В школе я учился плохо и чувствовал себя там плохо. После 9 класса, когда пошла первая любовь и закончилось выяснение отношений с одноклассниками, стало лучше, но изначально все было довольно мрачно, никаких интеллигентных детей вокруг. Нечто среднее между мукой и скукой.

Есть поступок, за который стыдно. В какой-то момент, я даже не помню, как это получилось, классе в пятом, я остался с классной руководительницей, которая, непонятно почему, стала со мной говорить о жизни и спрашивать, как я отношусь к одноклассникам. А я стал всем давать характеристики примерно такие, как мне сейчас кажется, какие может давать человек из HR или психотерапевт. Это было какое-то такое инфантильное пижонство.

Папа меня приучил смотреть программу «Время»,
рассказывал, показывал в БСЭ:  «Видишь, написано Блюхер, место рождения и год известны, а место смерти нет — как это может быть? Значит, человека расстреляли». То есть он мне показывал, как можно даже в БСЭ увидеть все то, что нам недоговаривают. Мама всегда подсовывала всякую литературу о евреях. Например прекрасная трилогия Александры Бруштейн «Дорога уходит в даль». Когда мы стали в школе уже читать «Как закалялась сталь», она сказала, что там описана сцена еврейского погрома. И действительно: еврейский рабочий защищает свою семью, умирает. Но сам бы я не обратил на это внимание. Я позже посвятил этому эпизоду пару страниц в своем разборе романа «Как закалялась сталь».

Папа верил в социализм с человеческим лицом, мама меньше доверяла власти.
Когда мы с сестрой повзрослели, лет в 14–15, нам давали читать и «Раковый корпус», и «Архипелаг ГУЛАГ», и далее по списку. Это был какой-то странный симбиоз — с одной стороны, гордость за державу, с другой — было приятно осознавать, что ты знаешь больше остальных, что на самом деле прошлое замалчивается. У родителей не было единого взгляда на идеологию страны, но их взгляды дополняли друг друга.

Головой одного мальчика я разбил стеклянную дверь в школе
— он спросил меня:  «Ну как дела, жиденок?» Где-то в 7 классе это произошло. Он не ожидал и позвал учительницу, она тоже была в шоке, за мной не водилось репутации драчуна. Сейчас я даже благодарен тем оскорблениям — хоть получил опыт реальных драк. Еврейская тема в моем детстве была темой инициации: тот рубеж, за который отступать нельзя. В какой момент приходилось брать себя в руки и бить морду.

Еврейство в семье никогда не было религиозным.
Я знал о существовании идиша, и бабушка иногда говорила на нём. Ничего, кроме мацы раз в год. Всё еврейство ограничивалось таким историко-кулинарным аспектом. Когда крестился, вскоре после армии и женитьбы, никакого ощущения, что я что-то предаю или перехожу из одной религии в другую, не было.

Не могу себя назвать филологом, потому что не занимаюсь наукой. То, чем я занимаюсь, можно назвать просветительством. В разных форматах — на радио, в институте, в других местах — это все тот же урок литературы.

Я особенно не хулиганил в детстве.
О чем, вероятно, жалею сейчас.
Ещё материалы этого проекта
Меир Шалев — о селедке, «Лолите» и метафорах боли
Любимый автор «Букника-младшего» Меир Шалев, этим летом в очередной раз посетивший Россию, рассуждает о непродуктивных евреях, энтомологической премии и о том, какие книжки стоит давать читать детям.
07.07.2012
Выученные уроки
Иван Засурский: «Мне всегда было понятно, как вести себя правильно, а как — не правильно. Но правильно вести себя было скучно».
31.12.2013
Детство в мечте
Русские вырвались из своего зажатого мира на Кубу и обнаружили, что к ним относятся с большим уважением: нас чествовали так, как будто мы и впрямь помогали Кубе, будто мы и впрямь такие братья.
28.05.2013
Воспитание свободой
«Формула счастья выглядела просто: отец всегда был на моей стороне».
09.04.2013